Фальтер

Виктория Сальникова. «Сын»

Проза
Вместо отцов — пробирки со спермой, вместо сыновей — телеграммы об их смерти. Таков мир рассказа Виктории Сальниковой — мир без мужчин, ведь все они погибли в шахтах. А женщин здесь используют для производства яйцеклеток.

«Сын» — текст от лица девушки, которая осмысляет случившееся и пытается жить лучшей жизнью. Поэтому рядом со страшным в рассказе соседствует хрупкое, нежное. Финал одновременно шокирует и расставляет всё по местам.

Виктория родилась в Москве в 1988 году. Изучала литературное творчество и кинематограф. Работала в СМИ, много писала о культуре. Несколько лет назад ушла из сферы. Сейчас пишет для себя, рисует и ведет телеграм-канал о книжной иллюстрации.


— Идея рассказа крутилась в голове с тех пор, как я услышала словосочетание «стимуляция рождаемости». Это была абстракция — без формы и голоса. Остальное сформулировала в декабре прошлого года, во время тяжелой депрессии. Текст написала за вечер. Перед тем как убрать в дальний ящик, показала редактору Марии Головей, и она предложила его доработать и опубликовать.

Итоговый текст получился объемнее, сложнее и тоньше. Это первый рассказ, который я написала со времен учебы в институте.

Сын

Мать умерла в пятьдесят два. Климакс начался у нее за два года до этого, первая менструация — в двенадцать. За сорок лет она произвела на свет шесть тысяч сыновей и одну дочь — меня.

Мои братья не дожили до двадцати пяти. Нам пришло 5999 телеграмм о гибели от Департамента стимуляции занятости. Каждую из них мать убирала в прозрачный файл, нумеровала и подшивала в папку. На одну папку — сто телеграмм. Шестьдесят одинаковых черных папок — единственное, что осталось от братьев.

Я выехала из дома рано утром, улицы города Шахтерский еще были пусты, и никто не ждал возле пешеходного перехода, когда загорится зеленый свет. Окна магазинов стояли потухшие. Мимо с мигалкой пронеслась машина полиции. Почтальонша с большой сумкой наперевес проскочила в один из подъездов.

Через десять минут я оказалась на широком междугороднем шоссе, ровном и пружинистом. По бокам после пожаров чернела земля с зелеными проплешинами: трава начала проклевываться. Иногда я бросала взгляд на небо. Дым рассеялся пять лет назад, но я всё еще проверяю, на выцвела ли эта синева.

Шахты закрыли, их признали исчерпанными, отработанные камеры запечатали, выходы, где могли, заложили кирпичом, лифты остановили навсегда. «Они исполнили свой долг, никто не выжил», — написали в газетах.

По ночам мы иногда слышим крики, но с восходом солнца они рассеиваются, как и дым. Вопросов никто не задает.

Мы первое поколение женщин, которому не нужно обкалывать себя гормонами, чтобы увеличить число яйцеклеток и скорость их созревания. Во времена матери, бабки, прабабки и женщин, чьи имена стерло время, яйцеклетки ежемесячно изымали для нужд Шахт.

Шахты были всегда. Людей, которые помнили, когда они заработали, давно не стало. Они просто существовали и требовали-требовали-требовали: свежей силы, мышц и пота. Шахты производили дым и гарь, иногда по ночам раздавались взрывы, огонь подбирался к стенам города, а у домов на окраинах трескался фундамент. Мы задыхались и жили как кроты без окон и солнечного света, в окружении сухих деревьев. Каждое воскресенье на главную площадь въезжали грузовики, они доставляли провизию: консервы, крупы и витамины, которые должны заменить фрукты и овощи. Я впервые попробовала яблоко три года назад, виноград — еще никогда.

В газетах пишут: виноваты мужчины, не будь их и их мускулов, не было бы и Шахт. Женщины созданы для города, солнца и света, а мужчины — для Шахт. В новом мире не будет запаха гари, дыма и огня, ведь он теперь принадлежит женщинам.

Я еду по широкому шоссе в деревню Шахтерскую, что стоит на берегу моря. Волны там серые, пляжи покрыты пеплом — несмотря на силу ветра. Земля впитала запах гари, Шахты стояли слишком близко.

Перед смертью мать взяла с меня обещание — найти брата, который выжил. «Что ты чувствуешь, когда получаешь уведомления о смерти сыновей?» — спросила я у нее однажды. «Пока тебя не было, ничего. Когда ты родилась, начала вздрагивать каждый раз, когда они умирали», — ответила она. Я видела, что иногда мать дрожит с утра до вечера.

Она хотела увидеть сына — теперь единственного. Эта мечта добавила ей лет: женщины, принимавшие гормоны так часто, не доживали до сорока пяти.

Поклялась матери, что найду его. Соврала. Брат не мог выжить, тогда я была уверена в этом. Эти дети выращивались для Шахт в Центре репродукции. Процветание города, говорили нам, зависит от репродуктивных технологий — погибшие работники должны замещаться быстро. Донорскую яйцеклетку помещали в пробирку, где из нее за месяц вырастала половозрелая мужская особь.

К Шахтам мальчиков-мужчин готовили еще один месяц, а затем сажали в автобусы без окон и увозили туда, откуда никто не возвращался. Так мы думали, пока не узнали правду. Женщин убеждали, что существо, выращенное в пробирке за месяц, нежизнеспособно. Его срок — полгода, где бы он ни находился. Но оказалось, что не все мужчины сгинули в темноте. Я узнала об этом позже.

Меня мать вынашивала сама. Девять месяцев я плавала внутри ее матки, омываемая околоплодными водами: ясный теплый день на берегу океана — без пепла и гари. Когда пришло время, тело меня отторгло — я вышла через родовые пути, испуганная и замерзшая. Она укрыла меня и приложила к груди. Я попробовала ее молоко, теплое, густое, чуть сладковатое, и перестала бояться.

Я, моя мать и ее мать, подруги, соседки, продавщицы в газетном киоске — своих отцов мы не знаем. Они — пронумерованные пробирки со спермой, искусственно воссозданной в Центре репродукции.

Теперь мы стали по-настоящему свободными: женщины рожают детей для себя — тогда, когда готовы к этому. В Переориентированном центре репродукции можно заказать мальчика, но все выбирают дочерей.

Мы хотим видеть небо. Мальчики — предзнаменование. Будут они, будут дым и Шахты. Но я знаю, дело не в этом — не только в этом. Когда рассеялся дым, мы почувствовали, что нас оголили, ощутили испуг, тревогу и стыд. Всё предстало таким, какое оно есть на самом деле, и мы увидели: вокруг одни женщины. Ни я, ни мои соседки не видели мальчиков, только читали о них в книгах.

Я еду по широкому шоссе в приморскую деревню и думаю о своей яйцеклетке. Первый этап — обследование. Второй — стимуляция овуляции. Третий — забор яйцеклетки в операционном блоке. В меня ввели иглу и прокололи яичник, чтобы ее извлечь. Четвертый этап — помещение яйцеклетки вместе с искусственными сперматозоидами в среду, приближенную к естественной. Они самостоятельно ее оплодотворят. Когда яйцеклетка будет готова, ее перенесут в полость матки — и наступит беременность. Я девять месяцев буду вынашивать плод, а он — слушать шорох волн внутри меня.

Осталось последнее решение: мальчик или девочка.

Я думаю о сыне. Рожать мальчиков не запрещено, но дочери предпочтительнее. Что ждет мальчика в мире женщин? Всё равно его хочу. Я ищу брата, чтобы увидеть, каким может стать мой сын. Он единственный мужчина, который состоит не из слов или карандашных росчерков, а из мяса и крови. Он осязаем, его можно взять под локоть или приобнять, услышать голос, ощутить присутствие.

Брат действительно жив. На его поиск ушел месяц. Я отправила запрос в Департамент стимуляции занятости, хоть он сейчас и переориентирован на помощь женщинам в поиске работы, архивы остались. Я знала имя брата — 10 004 221 934, этого достаточно, цифровой код каждого работника Шахт уникален. Другой информации о мальчиках в анкетах не содержалось — только имя.

Что бы я спросила, чем бы заполнила эту анкету?

Какого цвета у него волосы и глаза?

Какую музыку он любит?

Предпочитает футболки с длинным рукавом или коротким?

Нравится ли ему кино?

Какую работу он найдет, когда адаптируется к жизни вне Шахт?

Но об этом спрашивают только девочек, потому что они созданы для города, а город создан для них. Кафе, магазины, стеклянные бизнес-центры (за последние годы их построили десятки), библиотеки, кинотеатры, музеи и цирки — только для женщин. Лишь для них на рынок завозят яблоки, они одни имеют право на чистый воздух и синее небо. А что мужчины? Это запах гари, смазочное масло на мозолистых ладонях, чернота Шахт. А еще болезни, которые они нам принесли: дым разъел легкие тысяч женщин, они кашляли кровью и не могли лежать на спине из-за быстро скапливающейся жидкости.

В запросе в Департамент я задала лишь один вопрос: жив ли брат. Ответили через сутки: «Работник 10 004 221 934 вернулся из Шахт в <информация засекречена> году с неуточненными повреждениями. Содержится в Доме реабилитации по адресу…»

Никто из подруг не слышал об этом доме, в справочной мне сказали, что информация о нем засекречена, и посоветовали поехать туда, чтобы увидеть его своими глазами. Следующие полгода я собиралась с силами, чтобы сесть за руль и отправиться в место, где находятся те, кто выжил, — сильные.

Что я почувствовала, когда получила письмо от Департамента, спрашивала я себя. Страх. Но чего боюсь? Того, что брат выжил? Того, что от него осталось? Того, кем он стал? Я даже не знаю, кем он был.

Однако я создана для города и ориентируюсь в нем, как птица или летучая мышь. Я научу брата, придумаю ему новую жизнь — в городе без дыма. Ведь это легко для девочки, рожать можно не только людей, но и их истории, жить за них, говорить о том, чего не было и никогда не случится.

Пусть брата зовут Анто, как главного героя моего любимого подросткового романа. Он не высокий и не низкий, средний, как я и мать. Цвет волос у него тоже от матери — каштановый, и уже появился первый седой волос, в нашем роду они проклевываются к двадцати пяти. Глаза черные — в отца, которого не существовало, но точно в него — у нас с матерью глаза голубые.

Первой книгой, которую Анто прочитал, был роман «Когда дым рассеялся», модный пару лет назад — его все читали. Он слушает музыку через кассетный плеер, потому что звучание кажется душевнее. Мечтает завести собаку. Анто влюблен в официантку, которая работает в домашнем кафе у моря. У нее серые — под цвет волн — глаза, мягкая улыбка и кудрявые волосы. Эта девушка тоже любит музыку на кассетах и собак, ей нравится мой брат, но она, как и другие, боится мужчин. Хотя ей любопытно, поэтому она разглядывает Анто мельком, пока тот не видит.

Когда я приеду, мы пойдем с братом в кафе, и он неловко, робея, представит меня ей. Я улыбнусь и скажу, что Анто хороший человек и его можно не бояться. Мы втроем сядем за столик — у самого моря, на кожу будут падать соленые брызги, а наши салфетки подхватит и унесет ветер.

Я еду по широкому шоссе и вижу впереди окраину приморской деревни: одноэтажные и двухэтажные домики, сбитые из досок и фанеры, иные — выложенные красным кирпичом, местами почерневшим от копоти. Кое-где в стенах торчат осколки железа: возле Шахт часто что-то взрывалось, особенно по ночам. В деревне последние десятилетия действовал комендантский час, а спать жительницы предпочитали в погребах.

Департамент воссоздания еще не подготовил план реконструкции деревни. Вскоре здесь высадят взрослые яблони, они зацветут, и лепестки, сброшенные бутонами, укроют землю. Поврежденные дома снесут и отстроят заново, чтобы их хозяйки забыли о Шахтах и взрывах, болезнях легких и кашле, мучавшем их по ночам, о надежде, от которой устали.

Перед поездкой я изучила карту деревни, здесь было только шесть улиц и набережная. Дом реабилитации находился на пустыре в противоположной стороне от шахт — деревню нужно было проехать по диагонали или сделать круг по окраине. Я выбрала последний вариант, мне хотелось побыть наедине с собой — своим отражением в зеркале заднего вида — и не отвлекаться на пешеходов и строительные площадки.

Дорога была грунтовой, и за машиной тянулся пыльный шлейф. Ароматическое яблочко на зеркале било по стеклу, отсчитывая кочки. Наконец я свернула на узкую подъездную дорогу из гравия. Начал накрапывать дождь. Когда Шахты работали, вода, падающая с неба, пахла гарью. Сейчас — весной, листьями и первыми цветами. Когда Шахты закрылись, я поняла это по запаху.

Стоянка возле Дома реабилитации широкая, как три футбольных поля — как вся деревня. Насчитала на ней четырнадцать машин. Моя была пятнадцатой, я припарковалась на узкое место между двумя автомобилями — красным и синим. Хочу быть ближе к ним, чувствовать себя частью мира, в котором можно выйти из Дома реабилитации и поехать домой — в свой город, к кинотеатрам, магазинам, кафе, к ужинам с подругами и глупыми, но милыми сериалами по телевизору.

На улице я подняла лицо к небу — синему, хотя будто выцветшему, но не серому, как при дыме. Сколько лет пройдет, прежде чем оно станет для меня привычным? «Что ты чувствуешь?» — спросила я у неба, но обратилась к себе. К этому вопросу приучила мать: ей было важно понять меня, чтобы сберечь и спасти. Она не успела увидеть мир без дыма.

Так что же я чувствую, мама? Волнение, как перед первым собеседованием, страх отверженности, радость оттого, что я теперь не одна.

Смахнула с лица капли дождя и быстрым шагом двинулась к восьмиэтажному зданию. Оно состояло из строгих линий, одинаковое со всех сторон, безликое и чужеродное. Дом реабилитации осквернял своим видом море, на берегу которого стоял.

Крыльцо состояло из трех ступенек, я перешагнула их все и вошла через стеклянные двери в холл. Пол выложен серым гранитом, стены выкрашены в желтый. Подошла к регистратуре — к небольшому окошку в противоположном углу, где за женщиной в белом халате стояли десятки стеллажей с папками.

— Здравствуйте, у вас содержится 10 004 221 934?

Перед поездкой я выучила имя брата, но в своих мысленных монологах звала его исключительно Анто. Сотрудница оторвалась от компьютера и посмотрела на меня. На вид ей лет сорок, осунувшаяся, с желтоватой кожей, седыми волосами, завернутыми в пучок.

— Какой номер? — переспросила она, голос у нее такой же сухой, как и она сама.

Я повторила, она проверила имя в базе. Брат точно здесь, я распечатала письмо от Департамента, чтобы предъявить его в случае отказа. Уже приготовилась достать из сумки, но не потребовалось.

— Третий этаж, комната 372, — сказала женщина.

Лифт я вызывать не стала и вбежала по широкой лестнице из бетона на нужный этаж. Когда толкнула легкую, словно из картона, дверь в холл, то оказалась в таком длинном коридоре, что не углядеть его конца. Слепо свернула налево, нумерация комнат здесь заканчивалась на 350, нужно направо — 351, 352, 353… Одинаковые двери, меняются только черные цифры на белых табличках. В коридоре стоит запах хлорки и мочи. Пока шла, не встретила никого из персонала.

372.

Ждать и собираться с мыслями не стала — иначе бы сбежала. Повернула ручку и вошла. После полутьмы коридора яркий белый свет, проникающий сквозь окна, резал глаза.

Белые стены и пол. Десять коек, все заняты. Пациенты лежат лицами к окнам, я видела только затылки. Не говорили и дышали тихо, не расслышать.

На каждой койке имя из цифр. Я прошлась между кроватями, касаясь таблиц кончиками пальцев — холодные. Последняя кровать в ряду помечена именем брата. Я подошла и улыбнулась, хотя не видела лица.

Анто лежал под белой простыней и смотрел в окно: там стояло голое высохшее дерево, а вдалеке, на уровне горизонта, бушевало почти черное море. Рядом с койкой находился стул с железными ножками и спинкой. Такой есть у каждой кровати — для посетителей, которые никогда не придут. Но этот стул — символ надежды: если он стоит здесь, то шанс есть.

Я присела и вздохнула. Как начать эту беседу? Посмотрела на дерево и море. Пока готовилась к встрече, я не только продумала каждую свою фразу, но даже отрепетировала паузы. А теперь забыла, как говорить.

— Люблю море, — сказала первое, что пришло на ум, и покраснела от стыда.

Но брат молчал, и я наконец набралась храбрости, чтобы на него посмотреть: каштановые волосы с проседью, отпущенные до плеч, их давно не подстригали, голубые глаза, материнский нос, тонкие высохшие губы с трещинами, из которых сочилась кровь. Я рассматривала его, а он — окно. Видел ли он, как дерево увядало?

Хотелось улыбнуться, но я не могла. С братом что-то не так, в нем какая-то противоестественность. Грудь медленно вздымалась и опускалась — вдох-выдох, вдох-выдох. Волна поглощает берег, а затем берег поглощает волну.

— Я твоя сестра, — сказала брату, но он не ответил, не опустил глаза, не вздохнул чуть громче обычного.

Попыталась нащупать его руку, чтобы сжать ладонь в знак приветствия, может, он контужен и не слышит. Но трогала только матрас. Голова закружилась, не отдавая себе отчета, я приподняла простынь и увидела: у него нет рук и нет ног. Мой брат — тело с четырьмя обрубками, торчащими в разные стороны, и отвисший, пропитавшийся мочой и калом, памперс.

— С ним бесполезно говорить, он глухой и ничего не соображает, ну, может, помычит, когда обделается.

В комнату вошла уборщица, она грохнула возле двери ведром — грязная вода расплескалась, — и начала тереть пол тряпкой, намотанной на деревянную швабру.

Я встала и вышла из комнаты на цыпочках, избегая мокрой плитки. Нельзя оставлять следы, нужно скрыть свое присутствие, стереть его. Если на полу сохранится отпечаток моей подошвы, я навсегда привяжу себя к этому месту.

Не помню, как оказалась на улице и на стоянке. Очнулась, дождь закончился и небо посинело. Пахло липами, солнцем и солью. Села в машину. Зазвонил мобильный телефон. Номер не определился.

— Здравствуйте, А., вас беспокоят из Переориентированного центра репродукции. Доктор Б. просила сообщить, что у нас все готово к подсадке, однако вы так и не сообщили пол будущего ребенка. Вы определились?

— Да.

— Хорошо, сейчас внесу информацию в базу, кого вы планируете заказать?

— Девочку.


Литературные редакторы: Мария Головей, Ева Реген


Хотите больше текстов о важном, литературе и свободе? Подписывайтесь на телеграм-канал «Фальтера», чтобы не пропустить.

Если вам нравится наша работа, можете поучаствовать в сборе средств — это очень поддержит нас. Спасибо 🖤