Фальтер

«Что я знаю о папе?» — литературный проект об отцах. Марина Кочан рассказывает, как ее память превратилась в медиа и в книгу

Интервью
Петербургская писательница Марина Кочан — автор проекта «Что я знаю о папе»: она собирает и публикует тексты-воспоминания об отцах. «Наши папы были на работах. Наши папы уходили из семей. Наши папы болели и умирали. Их убивали в подворотнях лихих 90-х, наши папы — это те, о ком мы ничего не знаем» — пишет Марина на сайте.

Ее отец — радиобиолог, успевший поработать в Чернобыле — умер восемь лет назад. Причиной стала болезнь Гентингтона, которая наследуется с высокой вероятностью. Марина узнала об этом на последнем месяце беременности. Ее опыт лег в основу романа «Хорея», который скоро выйдет в рамках коллаборации издательств «Есть смысл» и Polyandria NoAge.

Главред «Фальтера» Ева Реген поговорила с Мариной, а фотограф Ира Копланова сделала ее портреты. Читайте большое интервью о работе горя, тексте как терапии и природе автофикшна. Разговор получился очень светлым.


— Небольшая предыстория. Я была среди первых людей, которые репостнули новость о твоем проекте в запрещенной соцсети. Увидев его, я подумала: как внезапно и как здорово. Уже позже я прочитала, что к реализации ты шла долго.

— Для меня всё началось с болезни моего отца: он умер восемь лет назад. До этого лет пятнадцать отец тяжело болел — мы не знали чем. Это было похоже на дикую смесь из Альцгеймера, Паркинсона, шизофрении, деменции. В 2007 году я уехала из Сыктывкара учиться в Питер — и в последние несколько лет, когда он находился на самой тяжелой стадии заболевания, я бывала дома где-то раз в полгода. Каждый раз я видела: болезнь быстро прогрессирует.

За год до его смерти у меня появилось предчувствие потери. Я заранее начала работу горя. Стала собирать старые снимки, писать маленькие тексты о детских воспоминаниях — хотя тогда еще не мыслила себя писательницей.

В итоге мы с мамой и сестрой приняли коллективное решение отвезти отца в лечебный интернат. Он стал агрессивен, нападал на маму и бабушку, совсем перестал спать, не мог за собой ухаживать, постоянно испытывал чувство бесконтрольного голода. Отец умер в интернате через два месяца. Шел по коридору и упал. Отказало сердце.

Через год, в 2015-м, я сделала самиздатный зин с фотографиями и короткими текстами. Зин назывался «Что я знаю о папе». Я напечатала 50 экземпляров и сделала пост во «ВКонтакте» — он моментально разошелся: больше 700 лайков и куча репостов. Мне стали писать незнакомые люди, чтобы получить зин, мы встречались возле метро. А потом они рассказывали о том, насколько это в них попадает. Я поняла, что нащупала какое-то общее место.

При этом отклик от моих родственников был очень неоднозначным. Например, дядя сказал: «И что — это всё, что ты знаешь о папе? Твой отец был колоссальной фигурой». Сейчас я понимаю, что спустя время нашлась бы, что ему ответить. Хотя мой проект и называется «Что я знаю о папе», на самом деле он — про незнание. Про мерцающих отцов, которые молчат.

В 2019 году, на последнем месяце беременности, я случайно наткнулась на статью о том, как жить, если у твоего близкого — неизлечимая болезнь. Там я прочитала историю девушки с симптомами один в один как у моего отца — и узнала название болезни. Я написала об этом маме. Она сказала, что всё это бред, ведь не было никаких анализов.

Следующие полтора года я прожила со знанием, что у отца была хорея Гентингтона — неизлечимое заболевание, которое в пятидесяти процентах случаев передается по наследству. То есть вероятность, что я или сестра унаследовали это заболевание, была очень велика. Параллельно я пошла учиться в «Школу литературных практик», где один из предметов был посвящен менеджменту литературных проектов. Я рассказала о своей идее проекта об отцах. Стали откликаться люди, которые хотели бы написать тексты.


А потом случилась СВО. И примерно с февраля по май я ничего вообще не могла делать. Потом пришла в себя и начала писать роман про материнство, гены и принятие тяжелой болезни «Хорея». К осени решила, что всё — надо делать проект об отцах, который я давно задумала. Дать и другим голос. Мне помогал мой муж, он дизайнер сайта. И в следующие три недели — каждые выходные, пока ребенок был с няней — мы с мужем шли в кафе и работали.

За первый месяц после запуска [в ноябре] на проект подписалось около 300 человек в запрещенной соцсети (@chtoyaznayuopape — прим. ред.), пришли еще тексты. Сейчас на сайте опубликовано 13 текстов.

Большинство комментариев — в стиле «Как это в меня попадает» и «Как это важно именно сейчас». Была пара замечаний типа «Вы романтизируете фигуру отца». Возможно, такие люди просто не читали тексты проекта, потому что это нельзя назвать романтизацией. Хотя я сама прошла этот путь — от романтизации образа до принятия всей его многогранности. Легко романтизировать то, чего не знаешь. Но как только ты начинаешь в этом копаться, как в терапии — а это и есть терапия, мне кажется — здесь-то вся романтизация и разрушается.

— Почему мерцающие отцы — практически российский культурный код?

— Мне кажется, это немножко стереотип — что история про отцов чисто российская. Есть ощущение, что до России это только сейчас дошло — проработка семейных отношений. Миллениалы — не первые люди, столкнувшиеся с такой проблемой, но мы начали об этом говорить и ходить к психологам.

Помню, еще когда я начала делать зин, «Сноб» выпустил толстенную книгу «Всё о моем отце» (среди авторов — Виктор Ерофеев, Александр Кабаков, Юрий Мамлеев, Эдуард Лимонов, Людмила Петрушевская — прим. ред.). Еще один референс — проект фотографа Филиппа Толедано «Дни с моим отцом». Очень мощный сюжет про 98-летнего отца. У него проблемы с памятью — он всё время забывает, что его жена умерла. Сын пытается запомнить его таким, какой он есть. Еще можно вспомнить фильм «Отец» с Энтони Хопкинсом (вышел в 2020 году, сюжет строится вокруг отца и дочери, которая хочет найти ему сиделку — прим. ред.).

При этом у меня есть теория, почему тема отцов так важна для России. Ей свойственна патерналистская модель — и в государстве, и в семье. Только сейчас мы приходим к тому, что родительство — это равенство. Но раньше отец был либо тем, кто вкалывает и содержит семью, либо человеком, которого нет. Отцы миллениалов воспитаны по принципу «Всё держи в себе. Не говори, не жалуйся, не плачь».

А еще это связано со статистикой распадающихся браков — она очень неутешительная.

— Как ты думаешь, в чем люди находят важность проекта для себя именно в теперешние времена?

— Я думаю, что сейчас любой разговор как будто бы важен. Любая возможность высказаться. При этом те люди, для которых это важно — это явно не те же люди, которые теряют сейчас отцов из-за СВО. Это абсолютно другой социальный пузырь.

Я вижу, что на каждый второй, кто подписывается на [запрещенную соцсеть проекта] — фотограф, художник, писатель. Это люди, которые прорабатывают свои травмы через искусство. Люди с повышенной чувствительностью.


— Интересно, как разграничивается терапевтическое и литературное. У тебя ведь горизонтальный проект, ты принимаешь работы не только литераторов.

— Когда у меня только появилась идея проекта, я думала о своих близких подругах. У каждой второй было что-то не так с отцом. Одного убили в подворотне, другой погиб в автокатастрофе. Сначала я обратилась к ним, предложив написать тексты, но никто не написал. Потому что художественный текст — это сложно. Другое дело — написать что-то, к чему требований гораздо меньше. Поэтому я решила сделать разные форматы. Это посты-воспоминания и художественные тексты на сайте. С последними я работаю как редактор. Я бы хотела придумать форматы и для фотографов, и для видеографов, чтобы они тоже могли высказаться.

Я знаю, насколько сложно попасть куда-либо со своим текстом — и поэтому [в феврале] провела опен-колл со смягченными требованиями. Горизонтальность важна и с точки зрения привлечения аудитории: люди искусства — закрытое комьюнити. Но при этом мне бы хотелось оставить художественную рамку и не превращать это в голую терапию. Все тексты в проекте — автофикциональные. Притом, что я не задавала никаких рамок. Для этого жанра, как ни для какого другого, важно сделать оградочку. Это черная яма, тяжелая история: в нее можно легко провалиться. А тебе нужно встать за заборчик и увидеть историю издалека. Этим заборчиком может быть язык, сюжетный ход, всё что угодно. И тогда тебе окей. Ты можешь прочитать текст и не свалиться в депрессию.

— Плюс литераторы на то и литераторы, чтобы заставить человека прочесть текст до конца.

— Да, чтобы он не ушел от тебя.

— Сейчас над автофикшном иногда посмеиваются. Что ты об этом думаешь?

— Я знаю, что в России к автофишкну примерно такое же неоднозначное отношение, как к верлибру. Но я нахожусь в окружении тех людей, у которых скорее нет вопросов к этому жанру. Плюс я сама пишу автофициональные тексты, мне нравится их читать.

Наверное, мы не придем к тому, что автофишкн будет везде на полочках стоять. В случае с верлибром рифма всегда побеждает. С автофикшном то же самое. Сколько человек читают Васякину в сравнении с кем-то конвенциональным? Хотя при этом ее переводят на разные языки, и возможно, за рубежом она будет даже популярнее, чем в России. Здесь это очень сложно — говорить о своих травмах. Много комментариев на тему «Зачем вы выливаете эту грязь». Литература всем чего-то должна. Это глаз бога. Она должна научить тебя жить — при этом красиво, не травмируя. Не надо нам телесности, пожалуйста. А еще сейчас столько законов повыходило, что многое нельзя упоминать: в случае с Васякиной про ЛГБТ уже не поговоришь. Я сама всё время постоянно думаю об этом [в рамках проекта], страшно.

— Это какой-то показатель: что даже с таким проектом приходится опасаться.

— Да, он, с одной стороны, очень патриотический, но тексты очень свободные.

— Слышала ряд претензий на тему того, что иногда разговор о травме превращается в манипуляцию, в простой способ вызвать чувства.

— Это очень большой вопрос — и мне кажется, он относится не только к жанру автофикшна, а к литературе в целом. Что делает литературу литературой? Что отличает художественный текст от, например, поста в социальных сетях? Литература — всегда про оптику, про остранение и про поиск чего-то что «над». В случае с автофикшном действительно есть опасность спекуляции на травмирующих чувствах. Но читателя не обманешь. С чем ты останешься после прочтения — вот показатель для меня.


— Этот проект — еще и осмысление памяти. Мне всегда нравилась мысль о том, что память видоизменяется.

— Память можно изменять. У меня есть любимая цитата об этом из книги Оушена Вуонга «Лишь краткий миг земной мы все прекрасны»: «Память — не застывший пейзаж». Вот что ты вынужден делать во время написания текста, ты всё глубже и глубже закапываешься [в воспоминания]. Смотришь по-другому на эти вещи, под очень разными углами — и может случиться инсайт. Литература и память — особенно автофикшн и память — крепко держатся за руки.

— Книга помогла тебе пережить то, что ты узнала о болезни отца?

— Да, я дважды сдавала тест. В первый раз я была еще не уверена, что это хорея. Я просто очень тревожный человек и весь год выискивала у себя симптомы. Тест был отрицательный.

После я через подругу-врача отыскала медицинскую карту отца, в которой было написано, что он действительно болел хореей — то есть я могла узнать об этом гораздо раньше. Я пересдала тест, он снова был отрицательным. Но моей сестре это только предстоит, и я живу с каким-то синдромом выжившего и большим переживанием за нее.

Книга во многом артикулирует проблему принятия инаковости. У меня был стыд по отношению к отцу, желание всё это скрыть, никому об этом не рассказывать — в том числе самым близким друзьям. Не выносить сор из избы. И только сейчас я пытаюсь сделать публичным свое отношение к этому. Проработать очень травмирующее прошлое, чтобы не наступать на те же грабли.

— Знаешь, когда говорят «Не выноси сор из избы», подразумевают более стандартные проблемы. А как к справляться вот с таким, никто не учит.

— Согласна. Мы это и в семье особо не проговаривали. И только сейчас благодаря работе с романом мы начали много говорить об этом с сестрой. Сестра оказалась тем человеком, которому пришлось посадить отца в машину и отвезти в интернат. На ней лежит самый большой отпечаток вины. Тогда, мне кажется, у нас вообще не произошло никакой работы горя. Отец умер, и мы просто продолжили жить каждая своей жизнью. Но всё это лежит на дне под толстым слоем ила. И ты пытаешься этот ил раскопать и что-то для себя понять, добыть.


— Горевание — это еще и попытка вспомнить всё, каждую деталь. Думаю, терапия заключается в том, что это фиксируется и остается вместо ушедшего человека. «Синие ночи» Дидион о смерти дочери — роман, который состоит из деталей.

— Дидион для меня эталон в этом плане. Я начала перечитывать ее «Год магического мышления» про смерть мужа — это тоже безумно детализированное произведение. И очень круто, конечно, она всё это монтирует. Для автофикшна крайне важен монтаж текста, чтобы он не превращался просто в набор воспоминаний. Я еще очень люблю «Год наблюдений» Кио Маклир. Эта книга о ее тревоге за болеющего отца. Параллельно вместе с с бердвотчером-фотографом они год изучают птиц. И здесь тоже очень клевый монтаж, потому что одно от другого неотделимо.

— Я видела, что у тебя уже состоялась коллаборация с Psychologies.

— Да, в проекте публиковалась одна из их авторов — и затем мне написала их редактор. Они предложили выпустить у них несколько текстов. Это классно, потому что пушит проект. Мне стали писать люди из маленьких городов, не только из Москвы и Петербурга.

— Кстати о планах: каким ты видишь проект в дальнейшем?

— Мне бы очень хотелось найти единомышленников, сформировать команду. Понятно, что на данном этапе я не могу платить людям — хотя про монетизацию думаю. Можно было бы существовать хотя бы за счет донатов, чтобы оплачивать работу редактора. Объем, который пришел сейчас в рамках опен-колла — это очень много для меня.

Еще из планов — может быть, выставка. И хотелось бы, чтобы в идеале проект можно было прочесть и на английском языке.

Я очень сильно стараюсь снизить градус самокритичности, пока занимаюсь текстами одна. От чего-то пришлось отказаться, чтобы хоть что-то сделать — например, запустить сайт на «Тильде», потому что это проще и быстрее. У меня позиция такая: можешь намечтать что угодно, но ресурсы у тебя вот такие — а еще есть ребенок. На проект есть час в день — значит, буду использовать этот час.

Меня очень поддерживает муж. В первую очередь именно благодаря ему всё это случилось. Он помог с реализацией — и сейчас дает мне время заниматься этим, полностью разделяет родительство. Так что у меня есть большой внутренний ресурс.

Марина и ее папа

Я знала, что он был в Чернобыле, открыл новый химический элемент, делал активированный уголь в каком-то подвале, любил красные сладкие яблоки и мечтал выращивать арбузы на крыше. Я знала это из воздуха, от других людей — мы с отцом никогда не говорили по душам.

Меня сильно волнует моя память, иногда мне кажется, что я забываю всё подчистую и памяти просто нет. Или же я помню только плохое. Но когда я думаю о нас с отцом, одна за другой возникают картинки из детства: вот я ем бутерброд с холодной котлетой посреди леса, показываю ему первую двойку в тетради и плачу, мы вместе спасаем мертвую уже птицу, я врезаюсь на велике в дерево, как только он впервые отпускает седло, пишет Марина.


Следить за проектом можно на сайте и в запрещенной соцсети (@chtoyaznayuopape). Марина также ведет личные блоги в телеграме и в запрещенной соцсети (@privet_u4ilka).

«Фальтер» публикует тексты о важном, литературе и свободе. Подписывайтесь на наш телеграм-канал, чтобы не пропустить.

Хотите поддержать редакцию? Прямо сейчас вы можете поучаствовать в сборе средств. Спасибо 🖤